СТАТЬИ, ЭССЕ, РЕЦЕНЗИИ

«Иисус из Назарета». Фильм Франко Дзеффирелли – рецензия

 

«Полторы комнаты, или Сентиментальное путешествие на родину». Фильм Андрея Хржановского – рецензия

 

Олег Меньшиков

 

«Утомлённые солнцем». Фильм Никиты Михалкова – рецензия

 

«Плеск волн, которых здесь нет…» Неcколько слов об «Аквариуме»

 

Долина средневековья. О песнях Вероники Долиной

 

«Нормандская тетрадь» Вероники Долиной

 

Марго в Зазеркалье. История и её отражения

 

Ла Моль

 

«Может быть, мне совсем и не надо героя...» Поэтический мир Николая Гумилёва

 

«Заблудившийся трамвай» Николая Гумилёва. Об источниках образов и путях ассоциаций

 

О Пушкине

vinietka

Избранное из LiveJournal

Семь жизненных принципов Николая Гумилёва

 

«Муза в красном колпаке». Сергей Городецкий и Николай Гумилёв

 

Теофиль Готье "Капитан Фракасс"

 

Артуро Перес-Реверте "Приключения капитана Алатристе"

Артуро Перес-Реверте "Гусар"

Артуро Перес-Реверте "Карта небесной сферы"

Артуро Перес-Реверте "Кожа для барабана"

Артуро Перес-Реверте "Осада"

 

Фродо

Миф о Волшебной Стране

Как читать "Властелина колец"

 

Борис Пастернак "Доктор Живаго": роман и его экранизация

 

Стивен Каллахэн "В дрейфе: 76 дней в плену у моря"

"Хорнблауэр" – сериал ВВС по романам Сесила Скотта Форестера

Несколько слов про Джона Сильвера

Кракен

 

 

 

Рисунок Николая Гумилёва

 

 

 


 

Траектория Творчества

 

Эта статья опубликована в тарусском литературно-художественном
и культурно-просветительском
журнале для семейного чтения

«Траектория Творчества»

(№1 (21) 2014).

Читать журнал в формате PDF »

 

«МОЖЕТ БЫТЬ, МНЕ СОВСЕМ И НЕ НАДО ГЕРОЯ…»

Поэтический мир Николая Гумилёва

Мы с тобою, Муза, быстроноги,

Любим ивы вдоль степной дороги,

Мерный скрип колёс и вдалеке

Белый парус на большой реке.

Этот мир, такой святой и строгий,

Что нет места в нём пустой тоске.

 

Николай Гумилёв "Открытие Америки"

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Николай ГумилёвНиколай Гумилёв – поэт с непростой литературной судьбой. В советское время его стихи отсутствовали в «официальной» литературе и возвратились к читателю в момент, когда всё наше общество было охвачено пылом возврата утраченного, пылом раскрытия исторических тайн, пылом чтения неизвестных, но за годы запрета ставших классическими книг и авторов… А пыл не способствует вдумчивой оценке.

Наверное, отчасти этим можно объяснить противоречивость и одновременно шаблонность сложившегося в общественном сознании образа Гумилёва. Набор описывающих его «ключевых слов» довольно беден: поэт, путешественник, воин; Африка, экзотика, героизм, романтический пафос. Для рядового читателя имя Николая Гумилёва ассоциируется прежде всего со стихотворением «Жираф»: «Послушай, далёко-далёко, на озере Чад…»

А трагическая судьба Гумилёва, его расстрел в августе 1921 года создали вокруг него ореол мученика – что, как это ни парадоксально, теперь мешает воспринимать его поэзию. Казнённый поэт становится героем независимо от своих стихов.

Да, на произведения и на имя Гумилёва, безусловно, бросает свой кровавый отсвет «не календарный, настоящий двадцатый век», как точно определила это время Ахматова. И читатели, узнав о судьбе поэта, неизбежно будут преклоняться перед его мужеством. Но это не должно подменять само чтение, не должно мешать слушать глубинное звучание стихов.

Ведь Николай Гумилёв – один из самых неоднозначных, сложных, противоречивых и загадочных русских поэтов. Чеканная простота его слога обманчива. Его поэзия, пожалуй, больше, чем чья бы то ни было в ХХ веке, требует от читателя умения читать между строк. Если этого умения нет, Гумилёв предстанет лишь в том образе, который о нём уже сложился: воин, поэт, герой, певец экзотического. Но этот образ нереален – он слишком прост и однопланов. Если бы в Гумилёве не было ничего, кроме этого, не было бы написано и многих, в том числе лучших, его стихотворений.

Чтобы убедиться в этом, стоит рассмотреть любой кажущийся простым мотив его поэзии. Взять хотя бы тему экзотики. Казалось бы, что может быть проще? Романтика, Муза Дальних Странствий, Африка, капитаны, корабли…

Я знаю весёлые сказки таинственных стран

Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,

Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман,

Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.

 

И как я тебе расскажу про тропический сад,

Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…

Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Казалось бы, это чистой воды романтизм с характерным двоемирием, противопоставлением серого и скучного «здесь» и яркого, настоящего «там». Душа поэта находит в мечте об экзотике полноту жизни, свет, движение, которого не видят окружающие. Но в случае с Гумилёвым дело не в экзотике как таковой, а в том, что за ней стоит.

Наверное, каждому, кто пробовал заниматься творчеством, знакомо чувство, когда тебя охватывает вдохновение, и внутреннему взору открывается невероятное величие и красота мира, его совершенство и многообразие, и этим ощущением хочется как-то поделиться с другими – но его очень сложно выразить. Выражение получается пафосным, но всё равно бедным и блёклым по сравнению с оригиналом. И слова, даже самые яркие, оказываются слишком слабыми, чтобы передать образы и эмоции…

Эта жажда чего-то высшего и есть та самая мечта, которая живёт в душах детей, подростков и людей, не чуждых творчества – а у остальных нередко исчезает, потому что они сами отказываются от неё.

Но если бы это была лишь мечта об экзотике, её не сопровождало бы такое пронзительное, щемящее чувство, которое мерцает во всех стихотворениях Гумилёва на эту тему – и которое возникает у читателя, когда его вдруг заденут пронизанные юношеским романтизмом строки, и душу наполнит вдохновение, как морской ветер наполняет освещённый южным солнцем парус:

И снова властвует Багдад,

И снова странствует Синдбад,

Вступает с демонами в ссору,

И от египетской земли

Опять уходят корабли

В великолепную Бассору.

О чём эта мечта? Не просто побывать физически в далёкой стране. Это мечта открыть, узнать, проверить самого себя.

Рыцарская жажда испытать своё мужество наполняет поэзию Гумилёва. Но он в этой теме не одинок. Процитирую Владимира Высоцкого, который точно сформулировал это ощущение:

Материк безымянный не встретим вдали,

Островам не присвоим названий своих –

Все открытые земли давно нарекли

Именами великих людей и святых.

 

Расхватали открытья – мы ложных иллюзий не строим, –

Но стекает вода с якорей, как живая вода.

Повезёт – и тогда мы в себе эти земли откроем, –

И на берег сойдём – и останемся там навсегда.

То есть цель путешествия как таковая не важна – Африка ли это, Америка ли, или какая-то новая земля… Важно, что за этим стоит чувство неудовлетворённости нынешним собой, стремление отправиться в духовный путь, на поиски истины.

В этом смысле всякий неуспокоенный, ищущий человек, а уж, тем более, верующий человек – непременно романтик. Вот стихотворение Гумилёва «Христос»:

Он идет путем жемчужным

По садам береговым,

Люди заняты ненужным,

Люди заняты земным.

 

«Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй!

Вас зову я навсегда,

Чтоб блюсти иную паству

И иные невода.

 

Лучше ль рыбы или овцы

Человеческой души?

Вы, небесные торговцы,

Не считайте барыши!

 

Ведь не домик в Галилее

Вам награда за труды, –

Светлый рай, что розовее

Самой розовой звезды.

 

Солнце близится к притину,

Слышно веянье конца,

Но отрадно будет Сыну

В Доме Нежного Отца».

 

Не томит, не мучит выбор,

Что пленительней чудес?!

И идут пастух и рыбарь

За искателем небес.

Здесь и сомнение – «искатель небес», но здесь и любовь, и стремление к вере, и та же щемящая мечта о прекрасной далёкой стране, о рае, к которому ведёт долгий, трудный, но захватывающе интересный путь. Что по сравнению с ним домик в Галилее – или спокойная жизнь в Петербурге?..

Со временем цель этого пути становится всё яснее. В одном из последних стихотворений Гумилёва, «Заблудившийся трамвай», она звучит с предельной ясностью:

Где я? Так томно и так тревожно

Сердце мое стучит в ответ:

Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет?

Индия Духа… На этих словах лежит отсвет яркого восточного солнца, как символ полноты жизни. Символ того, что на самом деле свойственно человеку, но о чём он до поры до времени не догадывается, чего иногда боится, чему сопротивляется.

Истинная жизнь возможна только там, а здесь – лишь её отражение, более или менее отчётливое. И задача поэта – приблизиться к тому, истинному миру, насколько это возможно.

Вот она, природа гумилёвской экзотики: романтическое противопоставление серых будней «здесь» и яркой жизни «там» в итоге оборачивается противопоставлением земного и небесного, выбором между спокойными, мелкими будничными заботами и подъёмом к горним высотам, путешествием в Индию Духа, которая и есть истинная родина, истинный дом.

На самом-то деле, конечно, неважно, в какой обстановке проходит этот путь. Он совсем необязательно пролегает через ослепительно яркие экзотические земли. Как правило, даже наоборот, ничем примечательным внешне он не отличается. Но по внутренней преображающей силе он сравним с самым захватывающим путешествием.

 

Гумилёв оставил литературоведческие статьи, которые во многом проясняют его взгляды на литературу и на жизнь. Вот один знаменитый тезис: «Поэзия и религия – две стороны одной и той же монеты. И та и другая требуют от человека духовной работы. Но не во имя практической цели, как этика и эстетика, а во имя высшей, неизвестной им самим». Эти слова задают не просто высокую – высочайшую планку! Пожалуй, более высокой планки никто из поэтов себе не ставил.

И мало того – подобная позиция для своего времени была более чем нехарактерна. На дворе – Серебряный век. Предчувствие роковых перемен в стране, и на этом фоне – невероятный взлёт поэзии. Но – взлёт трагичный.

Вспомним хотя бы окружение Гумилёва. Мастер метафор и полутонов Мандельштам с его виртуозным языком; печальный, как Пьеро, Блок; Ахматова с её интимной интонацией; Георгий Иванов, тонкий лирик, но скептик, если не нигилист… Каждый по-своему современен, и в первую очередь благодаря тому, что – так или иначе – каждый говорит о себе, от себя и не претендует на некое высшее знание. Все поднимают вечные вопросы, но акцент на личности автора смягчает, а то и вовсе исключает какую бы то ни было однозначность ответов – да и само наличие этих ответов. Знать что-либо наверняка в вопросах глобального порядка ещё с XIX века не принято.

Поэзия, которая во времена Гомера пела о деяниях богов и героев, поэзия, которой в ветхозаветные времена Давид славил Бога, теперь приобретает совершенно иное лицо. Теперь она становится такой же одинокой и сомневающейся, как и сам человек. Становится предельно личностной. Принято быть вдумчивым, рефлектирующим, мечтательным – но быть последовательно принципиальным, приводить в соответствие с поэзией свою жизнь уже не принято, как-то даже и в голову не приходит. Библейские времена давно позади, античность позабыта, да и средневековье с его рыцарями и культом героизма и Прекрасной Дамы кажется архаичным, всерьёз его воспринимают только подростки…

А Гумилёв в такой ситуации искренне и безоглядно поверил в древние идеалы и всю жизнь относился к поэтическому слову как к слову творящему, энергию которого негоже расходовать по пустякам. Он говорил и своими стихами, и своей жизнью, что цинизм и безверие – признак внутренней слабости, а веру и силу надо доказывать. Он и доказывал – пошёл на войну, хотя имел и право, и возможность не ходить. Ездил в Африку, несмотря на слабое здоровье. Окружающие удивлялись – зачем?

И в самом деле, зачем? Ответы можно искать в биографии, во мнениях современников. Но лучше всего – в стихах.

Я вежлив с жизнью современною,

     Но между нами есть преграда.

Всё, что смешит её, надменную, –

     Моя единая отрада.

 

Победа, слава, подвиг – бледные

     Слова, затерянные ныне,

Гремят в душе, как громы медные,

     Как голос Господа в пустыне.

Гумилёв и в других стихотворениях с горечью отмечал свою несовременность и несвоевременность. Ему несравнимо ближе совсем другая эпоха и другой мир, забытый в современной суете:

В оный день, когда над миром новым

Бог склонял лицо Свое, тогда

Солнце останавливали словом,

Словом разрушали города.

Это эпическое мироощущение. А теперь представьте себе поэта с таким мироощущением, с таким отношением к слову… Даже не зная его стихов, можно предположить, что мы в них встретим: богоискательство, явное или скрытое; придирчивое отношение к форме стиха, постоянные попытки найти баланс между формой и содержанием, чтобы не только сказанное, но и само звучание поэтического слова своим совершенством вовлекало читателя в служение сродни религиозному. При таком подходе пафос естественен – и поэтому в нём нет фальши, а есть торжественность и, как это ни парадоксально, простота.

Но забыли мы, что осиянно

Только слово средь земных тревог,

И в Евангелии от Иоанна

Сказано, что Слово – это Бог.

То есть поэт не просто пишет стихи, «самовыражается». Он служит Богу. А значит, и жизнь этого поэта будет попыткой воплотить принципы, о которых он пишет. Постоянная самодисциплина, стремление выполнить свой долг, вечная борьба с самим собой…

С ним будут и вечные спутники верующего человека: с одной стороны, чувство собственной силы и величия мира – а с другой, чувство собственной слабости. Страх, что не хватит сил удержать высоко поднятую планку, тоска по Небу, мучительное осознание разлада между земным и небесным, жажда соединения – и боязнь этого соединения… Смирение, признание ограниченности собственных сил – и чувство собственного достоинства. И постоянный взгляд вверх, ожидание откровения. В том числе – поэтического откровения.

Гумилёв не просто тянулся к этой системе координат. Он в ней жил, естественно себя чувствовал. И его стихи понятны читателю ровно в той мере, в какой ему понятна и близка эта система взглядов. Иначе они могут показаться неестественно звонкими – и недостаточно искренними. Собственно, такими же, какими покажутся нечуткому и неподготовленному читателю и древние эпические книги. «Илиада», «Песнь о Роланде» – или даже Библия…

 

Впрочем, вопрос об искренности применительно к Гумилёву сложный. Если у поэта есть чёткое понимание того, «как надо жить», «как надо писать» (а у Гумилёва оно было, и он его постоянно декларировал), то его искренность автоматически становится относительной. Он уже не может свободно и легко рассказывать о том, что чувствует в минуты слабости – поскольку свою слабость и сомнения воспринимает как ошибку. Он честен прежде всего в стремлении.

Здесь возникает антихристианское искушение подменить волю Бога своей, пойти на поводу у гордыни. Надо ли человеку самому назначать себе высокие роли? Этот вопрос мучил Гумилёва с раннего периода его творчества. Вот стихотворение 1910 года:

Христос сказал: «Убогие блаженны,

Завиден рок слепцов, калек и нищих,

Я их возьму в надзвёздные селенья,

Я сделаю их рыцарями неба

И назову славнейшими из славных…»

Пусть! Я приму! Но как же те, другие,

Чьей мыслью мы теперь живём и дышим,

Чьи имена звучат нам, как призывы?

Искупят чем они свое величье,

Как им заплатит воля равновесья?

Иль Беатриче стала проституткой,

Глухонемым — великий Вольфганг Гёте

И Байрон — площадным шутом… о ужас!

Здесь романтический склад мышления не помогает, а мешает понять. Это попытка самостоятельно расставить мир по местам, в которой оказалось потеряно самое главное: любовь. Бог есть любовь, но в мире Гумилёва Бог вызывает скорее страх, а творчество становится не проявлением любви к миру и к Богу, а максимальным проявлением самости человека, его эго, – проявлением, заслуживающим наказания от «воли равновесья». Впрочем, тут можно вспомнить и Державина: «Я царь – я раб – я червь – я Бог!» – и спросить себя, а мы-то сами всегда ли можем честно ответить себе на вопрос, кто мы? И всегда ли этот ответ будет совпадать с тем, который мы сами же считаем правильным?..

Летящей горою за мною несётся Вчера,

А Завтра меня впереди ожидает, как бездна,

Иду… Но когда-нибудь в Бездну сорвётся Гора.

Я знаю, я знаю, дорога моя бесполезна.

 

И если я волей себе покоряю людей,

И если слетает ко мне по ночам вдохновенье,

И если я ведаю тайны – поэт, чародей,

Властитель вселенной, – тем будет страшнее паденье.

Человеку верующему невозможно чувствовать себя властителем вселенной – это место Бога. Гумилёв это хорошо понимал, но, тем не менее, противоречие между смирением и гордыней, между верой и безверием, между мягкостью и холодной жёсткостью всегда присутствовало в его стихах, делая Гумилёва предельно неоднозначным поэтом.

Все чисто для чистого взора,

И царский венец, и суму,

Суму нищеты и позора,

Я все беспечально возьму.

Или:

Крикну я… Но разве кто поможет,

Чтоб моя душа не умерла?

Противоречия переплетаются, создавая мир, в котором много боли. Читая Гумилёва, интересно наблюдать, как меняется его интонация в зависимости от темы. По балансу между простым, тихим, искренним голосом и пафосным, патетическим видно, что его волнует, что его ранит, – а что он воспринимает как родное, близкое, понятное. Чем больше у Гумилёва пафоса, тем больше за ним вопросов и скрытых страданий. В этом смысле Гумилёв – один из самых трагических поэтов Серебряного века.

Впрочем, поэзия – искусство настроения, и у других поэтов тоже можно встретить много примеров внутренних противоречий, сомнений, терзаний, и это не вызывает у читателя никаких вопросов. Только с Гумилёвым другой случай. Его поэзия изначально воспринимается более весомо, поскольку она очень эпична. В ней создаётся романтический образ автора – уверенного, последовательного, неуклонно идущего к своей цели. Но на самом деле Гумилёв гораздо больше и сложнее этой своей героико-романтической роли.

 

Его героика – приказ самому себе быть героем, клятва самому себе. Клятва, укрепляющая дух. Отсюда – характерная гумилёвская повелительная интонация, иногда доходящая до высокомерия:

Я так часто бросал испытующий взор

И так много встречал отвечающих взоров…

Даже обращение к природе у Гумилёва властное:

Земля, к чему шутить со мною:

Одежды нищенские сбрось

И стань, как ты и есть, звездою,

Огнём пронизанной насквозь!

Это ощущение эпической торжественности жизни, когда будничное становится значительным. Не дела, а деяния, и время идет не по календарю, но – от человеческого к божественному. Природа гумилёвской торжественности именно такова. С одной стороны, это отношение к жизни воодушевляет, проясняет её смысл и отделяет важное от мелкого. А с другой – создаёт серьёзное искушение потерять лёгкость, спонтанность. Слишком много самоконтроля, напряжения, усилий. Ещё бы – ведь жизнь, по сути, превращается в борьбу с собой.

Этому состоянию соответствует определённая форма стиха – отточенная, чёткая, как строевой шаг:

Та страна, что могла быть раем,

Стала логовищем огня,

Мы четвёртый день наступаем,

Мы не ели четыре дня.

 

Но не надо яства земного

В этот страшный и светлый час,

Оттого что Господне слово

Лучше хлеба питает нас.

 

И залитые кровью недели

Ослепительны и легки,

Надо мною рвутся шрапнели,

Птиц быстрей взлетают клинки.

 

Я кричу, и мой голос дикий,

Это медь ударяет в медь,

Я, носитель мысли великой,

Не могу, не могу умереть.

Гумилёв был прекрасно образованным, очень впечатлительным, тонко чувствующим человеком. И как тонко чувствующий человек, войну он столь односложно, разумеется, не воспринимал. Он видел её двоякую природу, и ужасы её знал не понаслышке, первым доказательством чему служит его проза… Но почему же он писал о войне так, словно стараясь превратить её в легенду, возвысить до эпических масштабов и в этой – эпической, древней, вселенской войне – занять своё место?

Ясно из первых же строк, что это не столько описание истинного состояния поэта во всей его неоднозначности, сколько декларация. Нет, ни в коем случае не фальшь – но попытка властью слова и собственной воли в полной мере привести себя к описываемому состоянию духа, исключить все другие состояния, эмоции, оставив лишь эту победоносную волю. Стихотворение – стремление, самовнушение. Таких стихов у Гумилёва очень много.

Поэтому при чтении иногда и возникает ощущение звонкости ради звонкости, когда «молоты громовые» заглушают истинный голос автора. Голос негромкий, не обладающий глубокой, осознанной, искренней уверенностью и вовсе не пафосный.

Именно за эту внешнюю торжественность Гумилёва навечно записали в героические романтики. Но всё не так просто. Если бы он писал только такие стихи, он, наверное, вовсе не был бы поэтом… У Гумилёва есть и другие стихи. Совсем другие. Например, «Ворота рая»:

Не семью печатями алмазными

В Божий рай замкнулся вечный вход,

Он не манит блеском и соблазнами,

И его не ведает народ.

 

Это дверь в стене, давно заброшенной,

Камни, мох, и больше ничего,

Возле нищий, словно гость непрошеный,

И ключи у пояса его.

 

Мимо едут рыцари и латники,

Трубный вой, бряцанье серебра,

И никто не взгляднет на привратника,

Светлого апостола Петра.

 

Все мечтают: «Там, у Гроба Божия,

Двери рая вскроются для нас,

На горе Фаворе, у подножия,

Прозвенит обетованный час».

 

Так проходит медленное чудище,

Завывая, трубит звонкий рог,

И апостол Пётр в дырявом рубище,

Словно нищий, бледен и убог.

Здесь нет ни громкости, ни патетики. Только простой и вдумчивый взгляд глубоко верующего человека. И сердце читателя сразу раскрывается навстречу таким стихам – на фоне других, звонких, ярких… Причём ни те, ни другие не кажутся ложью. Ведь мы, читатели, и сами в жизни таковы. Если мы стремимся к чему-то, то уговариваем себя, поднимаем себе планку, и наши призывы и девизы для нас святы. Пусть иногда наивны и даже ошибочны, но святы.

Человек, умеющий быть честным с собой, это понимает. У него хватает смелости признаться себе в том, что всегда есть зазор между желаемым и действительным. Тогда напряжение уходит. Остаётся печаль – и надежда.

Я не прожил, я протомился

     Половину жизни земной,

И, Господь, вот ты мне явился

     Невозможной такой мечтой.

 

Вижу свет на горе Фаворе

     И безумно тоскую я,

Что взлюбил и сушу и море,

     Весь дремучий сон бытия;

 

Что моя молодая сила

     Не смирилась перед Твоей,

Что так больно сердце томила

     Красота Твоих дочерей.

 

Но любовь разве цветик алый,

     Чтобы ей лишь мгновенье жить,

Но любовь разве пламень малый,

     Что её легко погасить?

 

С этой тихой и грустной думой

     Как-нибудь я жизнь дотяну,

А о будущей Ты подумай,

     Я и так погубил одну.

Пронзительная искренность, и всё не по-героически, а очень по-человечески. После подобных стихов считать Гумилёва просто звонким певцом романтики и экзотики – непростительная слепота. При чём тут вообще романтика? Ведь суть его поэзии, так или иначе, в другом – в духовной работе. А всё остальное – будь то Африка, война, путешествия, сочинение стихов, переводы, преподавание и т.д. – лишь формы, в которых он эту работу совершал.

Гумилёв постоянно ищет Бога, одновременно пытаясь разобраться с собой, подчинить духу, воле свои страсти и слабости, что оказывается изматывающе трудной задачей.

 

Кстати, его легендарная любовь к Африке, куда он не раз ездил, о которой много написал стихов и прозы, тоже во многом провозглашённая, точнее, придуманная им как легенда для самого себя. Африка его манила, притягивала, завораживала.

Ни в дремучих лесах, ни в просторе морей –

     Ты в одной лишь пустыне на свете

Не захочешь людей и не встретишь людей,

     А полюбишь лишь солнце да ветер.

 

Солнце клонит лицо с голубой вышины,

     И лицо это девственно юно,

И, как струи пролитого солнца, ровны

     Золотые песчаные дюны.

Но Гумилёв любил Африку не так, как любят место, которому доверяют, в котором чувствуют себя комфортно и защищённо. В африканских путешествиях ему постоянно приходилось преодолевать себя, о чём он неоднократно писал. Вот, например, отрывок из его письма М. Кузмину: «Я в ужасном виде: платье мое изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и медно-красного цвета, левый глаз воспалён от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил её своим телом. Но я махнул рукой на всё. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна, один неприятный и тяжёлый для тела, другой восхитительный для глаз. Я стараюсь думать только о последнем и забываю о первом». Напряжение воли, преодоление своих слабостей, постоянное, порой мучительное – и в этом не столько счастье, сколько повод для самоуважения.

 

Литературе присуща любопытная особенность: самыми захватывающими и пленительными для читателя оказываются рассказы о чём-то трудном и тяжёлом, об испытаниях, о преодолении. Читать книги о мирной жизни, в которой ничего не происходит, неинтересно.

В реальности это далеко не всегда настолько буквально. Но Гумилёв верил, что и жизнь тоже такова. Есть вечное противоречие между тягой человека к покою, уюту – и необъяснимой, но мощной потребностью двигаться, преодолевать и расти. Пусть будет и психологически, и физически тяжело, пусть будут сомнения, страдания, опасности – всё это неважно, это надо преодолеть, переступить через свою слабость.

Вопрос только в одном: а что, какое начало в человеке стремится идти, бороться и преодолевать – душа или самолюбие?..

Себя спросить об этом стоит, но на деле духовная составляющая таких испытаний может вовсе не осознаваться – а внутренняя работа всё равно совершается. Помните «Туркестанских генералов»?

«Что с вами?» – «Так, нога болит».

– «Подагра?» – «Нет, сквозная рана».

И сразу сердце защемит

Тоска по солнцу Туркестана.

 

И мне сказали, что никто

Из этих старых ветеранов,

Средь копий Грёза и Ватто,

Средь мягких кресел и диванов,

 

Не скроет ветхую кровать,

Ему служившую в походах,

Чтоб вечно сердце волновать

Воспоминаньем о невзгодах.

Пережитые невзгоды дают опыт. Именно стремление к этому опыту, пусть и смутное, неосознанное, заставляет мальчишек мечтать о подвигах, толкает взрослых людей с насиженных мест в неизведанное, даёт им смелость и силу изменить свою жизнь, избавляет от страха перед трудностями. И ничто так не учит самообладанию, дисциплине и мужеству, как путешествия – будь то путешествия физические или странствия духа, с помощью книг или собственного воображения.

Георгий Иванов очень верно подметил в своих рассуждениях о Гумилёве: «Он твёрдо считал, что право называться поэтом принадлежит только тому, кто в любом человеческом деле будет всегда стремиться быть впереди других, кто, глубже других зная человеческие слабости – эгоизм, ничтожество, страх, – должен будет преодолевать в себе ветхого Адама. И от природы робкий, тихий, болезненный, книжный человек, он приказал себе быть охотником на львов, солдатом, награжденным двумя Георгиями, заговорщиком, рискующим жизнью за восстановление монархии, и то же, что со своей жизнью, он проделал над своей поэзией.

Мечтательный, грустный лирик, он сломал свой лиризм, сорвал свой не особенно сильный, но необыкновенно чистый голос, желая вернуть поэзии её прежнее величие и влияние на души – быть звенящим кинжалом, жечь сердца людей».

 

По Гумилёву, духовная работа – это в первую очередь постоянное преодоление себя. Его главное качество, пожалуй, – привычка к борьбе. И с собой, и с обстоятельствами, и с женщинами.

Как сладко жить, как сладко побеждать

Моря и девушек, врагов и слово.

Но борьба, война по сути своей противоположна миру и любви. Совместить их нельзя, невозможно. А без любви и мира человек мучается и чувствует себя одиноким.

От гумилёвских стихов нередко веет пронзительным, нестерпимым одиночеством. И его письма, и воспоминания современников о нём свидетельствуют, что и в жизни он чувствовал себя очень одиноко.

Это одиночество – неизбежное, логичное следствие отношения к миру как к месту испытаний, а к своей жизни – как к средству доказать на деле собственные принципы. В таком мире есть место природе, Богу, пути, но нет места другим людям – точнее, другие не воспринимаются как равные. Они иные, непонятные и непонимающие, и даже любимая женщина «вечно и всюду чужая, чужая».

О, как божественно соединенье

Извечно созданного друг для друга!

 

Но люди, созданные друг для друга,

Соединяются, увы, так редко.

В привычке постоянно бороться и в нарастающей усталости от этой борьбы – источник двух очень важных привязанностей Гумилёва, которые дают его стихам ещё одно измерение и неповторимое обаяние.

Во-первых, это любовь к детству, отчётливая детская память:

Я ребёнком любил большие,

Мёдом пахнущие луга,

Перелески, травы сухие

И меж трав бычачьи рога.

 

Каждый пыльный куст придорожный

Мне кричал: «Я шучу с тобой,

Обойди меня осторожно

И узнаешь, кто я такой!»

У Гумилёва много стихов о собственном детстве. И все они передают удивительное чувство единства с миром и с природой, которое, увы, так часто теряется, когда человек взрослеет.

А во-вторых, это любовь и тяга Гумилёва к душевному покою, к мирной жизни без битв.

Я часто думаю о старости своей,

О мудрости и о покое.

Недаром ему так нравились картины Фра Беато Анджелико, художника мягкого, тёплого, созерцательного, чьи произведения, как никакие другие, передают чувство внутренней тишины и любви. Этот художник по мироощущению противоположен Гумилёву – но противоположности притягиваются.

На Фьезоле, средь тонких тополей,

Когда горят в траве зелёной маки,

И в глубине готических церквей,

Где мученики спят в прохладной раке, –

 

На всём, что сделал мастер мой, печать

Любви земной и простоты смиренной.

О да, не всё умел он рисовать,

Но то, что рисовал он – совершенно.

 

Вот скалы, рощи, рыцарь на коне.

Куда он едет, в церковь иль к невесте?

Горит заря на городской стене,

Идут стада по улицам предместий;

 

Мария держит сына своего,

Кудрявого, с румянцем благородным.

Такие дети в ночь на Рождество,

Наверно, снятся женщинам бесплодным.

 

И так нестрашен связанным святым

Палач, в рубашку синюю одетый.

Им хорошо под нимбом золотым:

И здесь есть свет, и там – иные светы.

Гумилёв использует слово для выражения мысли, подчиняя его себе, но не вдохновляется словом, как, к примеру, Мандельштам или Бродский. Поэтому любителям поэтического языка как такового, тем, кто ищет в стихах многогранность смыслов, тонкость формы, метафоричность, спонтанность, Гумилёв кажется не слишком интересным поэтом.

Но талант, а порой и гениальность Гумилёва – не в языковой форме, несмотря на то, что он уделял ей столько внимания, – а на другом уровне, на уровне содержания.

 

Стоит обратить внимание на некоторые поистине уникальные темы его поэзии.

Путь, выбранный Гумилёвым – воплотить в своей жизни поэзию и веру как неразрывное целое – был пройден им с максимально возможной внутренней отдачей и принёс свои плоды. В виде философских открытий, прозрений, откровений, вплоть до пророчеств.

Никто их поэтов так тонко и глубоко не описывал и не чувствовал время. Ощущение времени в гумилёвских стихах поистине невероятное. Поэт способен воспринимать любую эпоху, проникать и в далёкую древность, и в будущее. Понимание времени, свойственное Гумилёву, вошло в моду – если так можно выразиться – гораздо позже. Чего стоит один мотив непрерывной жизни, ощущение, что человек живёт много жизней в разных эпохах и странах? Вот, например, удивительное место в стихотворении «Египет»:

Там, взглянув на пустынную реку,

Ты воскликнешь: «Ведь это же сон!

Не прикован я к нашему веку,

Если вижу сквозь бездну времён.

 

Исполняя царёвы веленья,

Не при мне ли нагие рабы

По пустыням таскали каменья,

Воздвигали вот эти столбы?

 

И столетья затем не при мне ли

Хороводы танцующих жриц

Крокодилу хваления пели,

Перед Ибисом падали ниц?

 

И томясь по Антонии милом,

Поднимая большие глаза,

Клеопатра считала над Нилом

Пробегающие паруса».

Этот мотив встречается и во многих других стихотворениях Гумилёва. И в «Сонете», и в стихотворении «Стокгольм»:

«О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если

Страна эта – истинно родина мне?

Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,

В зелёной и солнечной это стране?»

 

И понял, что я заблудился навеки

В слепых переходах пространств и времён,

А где-то струятся родимые реки,

К которым мне путь навсегда запрещён.

Образ потерянного рая в своеобразной трактовке. Но и на этом нельзя поставить точку – с одной стороны, герой Гумилёва нередко чувствует себя одиноким и потерянным во времени и в пространстве, а с другой – и время, и пространство для него – всего лишь сон, а следовательно, и ощущение одиночества и потерянности кажущееся, ложное.

 

Мотив «дремучего сна бытия», сновидения, иллюзии в мире Гумилёва очень важен. Стоит вспомнить хотя бы поразительное стихотворение «Сон Адама», где Адам засыпает у Древа Познания и во сне проживает всю историю Земли вплоть до последнего дня, до «конца света», а потом – просыпается и обнаруживает, что он по-прежнему в раю, и рядом – счастливая Ева… Ничего не случилось, а грехопадение и все прошедшие века жизни в поиске, труде, войне, одиночестве – это был только сон.

Тот же самый мотив – и в других стихах, например, в стихотворении «Прапамять»:

И вот вся жизнь! Круженье, пенье,

Моря, пустыни, города,

Мелькающее отраженье

Потерянного навсегда.

 

Бушует пламя, трубят трубы,

И кони рыжие летят,

Потом волнующие губы

О счастье, кажется, твердят.

 

И вот опять, восторг и горе,

Опять, как прежде, как всегда,

Седою гривой машет море,

Встают пустыни, города.

 

Когда же, наконец восставши

От сна, я буду снова я –

Простой индиец, задремавший

В священный вечер у ручья?

 

Мировоззрение Гумилёва противоречиво и двойственно. Он то видит себя – совершенно по-романтически – центром мира, то воспринимает себя как обычного смиренного человека, одного из многих перед Богом. Но при том понимании времени, пространства и реальности, которое ясно просматривается в его стихах, получается, что это противоречие полностью устраняется – только не здесь, не в земном измерении, а в высшем, за пределами земного времени. Там, где здешняя явь – всего-навсего сон, и здешняя реальность – всего-навсего грёза. Туда и стремится всеми своими силами душа поэта, потому что там исчезает проблема мучительного выбора, и там проходит всякая боль.

Главная мечта Гумилёва-поэта – попасть в место, которое можно назвать раем, можно – Индией Духа (кстати, свободу межкультурных связей, актуальную сейчас, он отчётливо ощущал уже тогда, в начале ХХ века). Потому что только там найдутся ответы на все вопросы, примирение всех противоречий. Там, где всё абсолютно – но не здесь, где всё относительно…

Понял теперь я: наша свобода –

Только оттуда бьющий свет.

Николай Гумилёв – поэт неоднозначный и загадочный. Поэтому вдвойне интересно, что при следующей встрече с его стихами откроется в отточенных строках.

Ведь каждый видит то, что в нём уже есть.

 

vinietka

Ещё по теме: